Category: транспорт

Category was added automatically. Read all entries about "транспорт".

Витковский

Краудфандинг: издание книги "Град безначальный"

Подробнее см. пост от 24 августа.
из 50 экземпляров, выделенных издательством на подписку, оплачено 18

ЛИРИКА ДВУХ СТОЛИЦ

Тянется пятидесятый псалом,
еле мерцает лампада.
Перекрестились под острым углом
два Александровских сада.

Кружатся призраки двух городов,
кружатся в мыслях и датах
вальс петербургских двадцатых годов,
вальс москворецких тридцатых.

Ветер колеблет листву и траву,
и проступает ложбинка,
та, по которой неспешно в Неву
перетекает Неглинка.

Тени и света немая игра,
приоткрывается взору
то, как по Яузе ботик Петра
переплывает в Ижору.

Это два вечных небесных ковша,
это земная туманность,
это не то, чего просит душа,
это бессмертная данность.

Можно стремиться вперед или вспять,
можно застынуть угрюмо,
можно столицы местами менять –
не изменяется сумма.

Вот и рассвет, просыпаться невмочь,
и наблюдаешь воочью,
как завершилась московская ночь
питерской белою ночью.

Память неверная, стершийся след,
временность и запоздалость –
то, чего не было, то, чего нет,
что между строчек осталось.

Белая ночь обошла пустыри,
небо курится нагое.
Две повстречавшихся в небе зари
движутся на Бологое.



СОРОКОВИНЫ. ТРОПАРЬ ИОАННА ВОИНА.

Под Малой Бронной, то ли под Большой,
в неисследимой части подземелья,
в идиллии спокойствует душой
москвич до своего шестинеделья.

Тут просто так не вытолкнут во мглу,
тут половой умеет расстараться:
он пригласит к особому столу
рогожского купца-старообрядца.

В Лаврушинском, в старинных Кадашах,
ни рюмки, ни чернушки не понюхав,
уставший размышлять о барышах,
сидит чаеторговец Остроухов.

У Пушечной, в Звонарской слободе,
свои сороковины отмечая,
Василий Абрикосов при звезде
сидит у девяностой пары чая.

От Божедомки в десяти шагах
сидит какой-то прапорщик казачий,
и ясно, он совсем не при деньгах,
но тут отпустят в долг и без отдачи.

В подвале, что устроил Поляков,
порой, а по субботам постоянно,
не менее как десять стариков
торжественно творят обряд миньяна.

А в кабинете где-то под Щипком,
там, где совсем иная катакомба,
у стойки над французским коньяком,
на морду – точный лейтенант Коломбо.

Понятно, каждый хочет неспроста
перед путем последним глянуть в кружку:
загробный мир Кузнецкого моста
обжорствует на полную катушку.

А если кто-то вовсе на бобах
так отведут, душевно погуторив,
под Горлов, где такой Ауэрбах –
что окосел бы Аполлон Григорьев.

Минуту света, провожая в путь,
скорбящим дарит византийский воин
чтоб было что еще припомянуть
тем, кто о чем-то вспоминать достоин.

Здесь и князей великих, и сирот,
архонтов разогнав по караулкам,
любовно провожают до ворот
устроенных под Мертвым переулком.

И так от Рождества до Рождества,
верна установлениям царёвым,
блаженствует подземная Москва
под Лиховым, Калашным, Живарёвым.



МОСКВА ЦЫГАНСКАЯ

Колесо говорит, что оно колесо.
Если сломано – брось, потому как не жалко.
По-российски – зачем, по-цыгански – палсо:
на подобный вопрос не ответит гадалка.

И куда они шли, и откуда пришли?
Улетают века, как по ветру полова.
Притащились они из валашской земли
крепостными хористами графа Орлова.

Но едва ль не тоскует душа на цепи,
да и сердце покою нисколько не радо.
Что привычней цыгану: скитаться в степи,
или петь в «Мавритании» и в «Эльдорадо»?

Только, гордость порою в рукав запихав,
ты посмотришь в отчаянье в омут разверстый,
и, с тоскою подумавши «мерав те хав»*,
невзначай для гадже запоешь «шел мэ версты».

…Не страхует Россия от вечных невзгод,
окажись ты хоть знатной, хоть подлой породы.
Наплевать было им на семнадцатый год,
но ничуть не плевать на тридцатые годы.

Тех, которых в Москву притащил Соколов
поприжала держава в правах и привычках:
мужикам разрешили луженье котлов,
запретили гадалкам гадать в электричках.

В Уголке у цыган, не слыхать скрипачей;
порастает былое соленою коркой.
Позабыли о радости черных очей
две Грузинки с Медынкою и Живодеркой.

Если отдано всё, что получишь взамен?
То, что дьяволу отдано, – нужно ли Богу?
И цыганам оставили только «Ромен»,
как евреям – всего лишь одну синагогу.

И кибитка, и сердце сгорели дотла,
две гитары печально подводят итоги,
«Шел мэ версты» допеты, тропа довела
до десятой версты Ярославской дороги.

Плюнь державе в глаза – ей что Божья роса,
улетает она, не следя за орбитой,
и не знает, что табор ушел в небеса.
и не слышно аккорда гитары разбитой.

*хочу есть (цыг)



МОСКВА-ВАВИЛОН

Москвабург, Москватаун, Москвабад, Москваштадт,
жестяные поляны, бетонные чащи,
перевалочный пункт человеческих стад,
эдак тысячу лет над болотом торчащий.

Угасающий дух, ослабевшая плоть,
друг на друга вслепую ползущие строчки,
предпоследние таты, последняя водь,
камчадалки, тувинки, нанайки, орочки.

Воздух осени горькой печалью набряк.
темносерое облако смотрится в речку.
Враскорячку стоит в подворотне каряк,
прижимая к стене молодую керечку.

В этих каменных джунглях, в кирпичной тайге,
скороходы безноги, гимнасты горбаты,
бесполезные гривны, таньга и тенге
превращаются в нищие кьяты и баты.

Здесь бобовый король триста лет на бобах,
на трибуне оратор теряет здоровье,
на армянском базаре опять Карабах,
на абхазском базаре опять Приднестровье.

Не понять, что за действо народы творят,
безнадежно зенит и надир перепутав,
сговорившись, эвенк, тофалар и бурят
бьют селькупов, долган, алеутов, якутов.

На молитву становятся перс и таджик,
по проспектам шагают татарские рати
и все чаще звучит то узбекский язык,
то вьетнамский язык, то язык гуджарати.

Растаман растопырил туманный карман:
то, что есть, то и есть, никакого секрета,
а туркмен деловито готовит саман
для постройки мечети, не то минарета.

От подобной картины взрывается мозг
здесь разлука привычна, а встреча случайна,
и дымит анашою дощатый киоск
где торчит бородища последнего айна.

Мусульманами полон подвал и чердак,
у любого наган, у любого дубина,
и творится намаз, и творится бардак.
Дайте визу в Москву: надоела чужбина.



ЧЕРНЫЙ МАШИНИСТ

Хоть борись, хоть совсем обойдись без борьбы,
и последнюю лошадь отдай коногонам.
Надвигается поезд из темной трубы
и смыкается тьма за последним вагоном.

Он летит, будто вызов незримым войскам,
будто кобра, качаясь в мучительном танце,
капюшоном скребя по глухим потолкам
на обычную схему не вписанных станций.

Как летучий голландец, немой и слепой,
как фрегат, погасивший огни бортовые,
этот поезд, наполненный темной толпой,
противусолонь топчет пути кольцевые.

То ли тысячу дней, то ли тысячу лет
он ползет, на безглазую нежить похожий,
и в потертую черную робу одет
совершенно седой машинист чернокожий.

Чуть заметное пламя мерцает внутри,
пассажиры молчат, обреченно расслабясь,
по масонскому знаку на каждой двери,
и в оконных просветах дымится канабис.

Бесконечная ночь тяжелее свинца,
и куда непрозрачней надгробного флёра.
А в вагоне качаются три мертвеца –
престарелый кондуктор и два контролёра.

Этот поезд кружит от начала веков
ибо полон подарков, никем не просимых,
на вагон там по сорок латышских стрелков
при восьми лошадях и при верных максимах.

Сквозь туннели ползет, по кривой унося
то, чего никогда не потерпит прямая.
В этом поезде едет пожалуй что вся
так сказать, пятьдесят, извините, восьмая.

В этом поезде в бездну спешат на футбол,
только некому думать сейчас о футболе
в том вагоне, где кровью забрызганный пол
представляет собой Куликовское поле.

Темнота и туман, и колёса стучат,
и струится дымок догорающей травки,
каковую привез из республики Чад
машинист, что пошел в мертвецы на полставки.

Не мечтает страна о царе под горой
только смотрит, застывши, на черного змея,
и рыдает униженный бог Метрострой
самого же себя уберечь не умея.

Растворяется мир в конопляном дыму.
Тишина, обступая, грохочет набатом.
И уносится поезд в кромешную тьму,
чтоб пропасть на последнем кольце тридевятом.
Витковский

Вчерашнее

ТРАМВАЙНАЯ МИСТИКА. БУЛЬВАРНОЕ КОЛЬЦО

Половина подковы, кольцо без конца,
кто заплатит, а кто-то поедет на шару.
От крыльца до крыльца, от дворца до дворца,
от звонка до звонка, от бульвара к бульвару.

Заблудившихся душ круговой полигон,
карусель, и беда, и тоска человечья.
Выползает на мост желтокрасный вагон
из далекой окраины Замоскворечья.

Никакой суеты, никаких антраша,
замирая почти у любого квартала,
громыхает вагон, не особо спеша,
и порою звенит, как трамваю пристало.

Этот странный старинный вагон с фонарём
никакого чужого не требует кошта.
Перед ним на одну лишь секунду замрём –
может, прочь не погонят ни зá что ни прó что.

По бульварам прозрачный плывет силуэт,
удивляются ясени, шепчутся клены:
он по рельсам идет на рубиновый свет,
и на желтый идет, и идет на зеленый.

Он почти не глядит на стальные пути,
от его тормозов не послышится скрежет,
никого никуда он не хочет везти,
но зато и ничьей головы не отрежет.

Деревянный вагон, опекавший народ,
покровитель толпы, не всегда дружелюбной,
он проносится мимо Мясницких ворот,
чтобы дальше без рельсов катиться до Трубной.

И взлетает опять, как привык испокон,
в полутьме проявляя большую сноровку,
будто снова сухой полоумный закон
и за выпивкой нужно бежать в «Комаровку».

Полутьма превращается в полную тьму,
а трамвай по бульварам несется в запале,
и в дороге вполне безразлично ему,
что давно уже рельсы и шпалы пропали.

Но эпохи и люди сливаются в нём,
длится дикое праздненство вилок и ложек,
возглашается тост под кинжальным огнём
и вальсируют пары, свисая с подножек.

Там кого-то в князья, а кого-то в расход,
там хвостаты одни, а другие бесхвосты,
день рожденья справляет тринадцатый год
и готовится к праздникам год девяностый.

Там звучат клавесины под грохот цимбал,
там неистово мечется шарик рулетки,
и помещичья свадьба и свадебный бал,
и брюнетки, субретки, горжетки, левретки,

Убегает потомок конька-горбунка,
голос прошлого века все глуше и тише,
все прозрачней трамвай и все ближе река,
у которой своих-то проблем выше крыши.

По пунктиру привычных двенадцати звезд,
по всегда одному и тому же маршруту,
он летит на никем не построенный мост,
чтоб возникнуть на Яузе в ту же минуту.

В три-четыре часа ночи, когда кабаки закрывались, мы шли в "Комаровку" – извозчичью чайную у Петровских ворот, где в сыром подвале пили водку с проститутками, извозчиками и всякими подозрительными личностями и нюхали, нюхали это дьявольское зелье <кокаин>.
Александр Вертинский
У каждого трактира было свое лицо, свои завсегдатаи от купеческого и аристократического Палкина до студенческой "Комаровки" у Петровских ворот.
Константин Паустовский
Витковский

Кэрролл и не только

MARCHE FUNЀBRE. ВАГОН ДЛЯ УСТРИЦ. 1904

Этот чудный человек, этот прекрасный художник, всю свою жизнь боровшийся с пошлостью, всюду находя ее, всюду освещая ее гнилые пятна мягким, укоризненным светом, подобным свету луны, Антон Павлович, которого коробило все пошлое и вульгарное, был привезен в вагоне "для перевозки свежих устриц" и похоронен рядом с могилой вдовы казака Ольги Кукареткиной. Это – мелочи, дружище, да, но когда я вспоминаю вагон и Кукареткину – у меня сжимается сердце, и я готов выть, реветь, драться от негодования, от злобы.
Максим Горький

Когда устрицы флексбургские, когда остендские, а когда крымские. Когда лососина, когда семга... Мартовский белорыбий балычок со свежими огурчиками в августе не подашь!
Владимир Гиляровский

Не пела птица над гнездом –
Там не было гнезда.
Льюис Кэрролл

Сюда ни Плотника не звали, ни Моржа.
В России дорога подобная закуска.
Перевопрестольная, от голода дрожа,
североморского ждала вкусить моллюска.

Однако городу не оказали честь,
Отвергли устерса в угоду чайке дерзкой.
Восплакала Москва, что не дали поесть,
и по Кузнецкому пошла на Камергерский.

Чрез Домниковскую, на коей бардаки
рыдали истово, что драматург отыде,
печально створками стуча, на Лужники
угрюмо поползла толпа тридакн и мидий.

Не чайки реяли, но тысячи ворон,
чей гомон то густел, то становился жидок,
и, не тревожимы движеньем похорон,
глазели гребешки на томных сердцевидок.

И монастырь отверз тяжелые врата.
Тоскливо отрешась обетований смутных,
опричь рыдания ничем не занята,
туда вошла толпа жемчужниц перламутных.

Степенно двигался кортеж вдовцов и вдов
стараясь не спешить и не пороть горячки,
и погребли творца «Медведей» и «Садов»
близ Кукареткиной, близ Ольги, близ казачки.

Ужель виновна та казацкая вдова
в том, что преставилась восьмью годами ране?
Но возмутилась вся чиновничья Москва
что рядом погребен создатель «Дяди Вани».

Да не поставят «уд.», а только «отл.» и «хор.»!
И вот – продолжился развернутый сценарий,
согласно коему над гробом грянул хор
трепангов, гребешков, рапанов, кукумарий.

На всех довольно тут, не надо дележа!
К чему искать врага в другом устрицелове?
И Плотник втихаря приветствовал Моржа,
держа лимонный сок и уксус наготове.

Стоял июльский зной, но солнечных лучей
не видела толпа во погребальной грусти,
и слышать не могла возвышенных речей
о древних королях и о цветной капусте.

Но голоса высот не внятны для низов.
Улитке вечную не разрешить задачу.
Морские блюдечки не ринулись на зов.
но съели и Моржа и Плотника впридачу.

Великой сытости потворствовала лень.
Моллюски разбрелись, нимало не замешкав.
А был ли плотник тот, а был ли тот тюлень?
Ответь нам, Алексей, ответь великий Пешков!

Кончается рассказ, и поезд взял разгон,
всю логику круша в сложившейся легенде,
запломбированный уже летит вагон
чтоб устриц отвезти из Лужников в Остенде.
Витковский

Эту тему добить пришлось - пока

МИСТИКА ВАГОНА-РЕСТОРАНА

Все фигуры стоят не на своих местах <...> Это совсем другая партия. Это...
Стефан Цвейг. «Шахматная новелла»

Здесь холодных закусок не меньше пяти
и супов тут не менее двух ежедневно,
и четыре вторых можно тут обрести,
и легко растолстеет любая царевна.

И похоже на полный горячечный бред
что не надо стесняться поганой привычки,
что спокойно тебе принесут сигарет,
и бесплатно дадут драгоценные спички.

У бригады ночной – превосходный улов,
и ни в ком никогда никакого протеста,
хоть всего-то в вагоне двенадцать столов
и за каждым – четыре посадочных места.

И неважно. что цен не бывает в меню,
и волнуются зря заграничные тетки,
что на завтрак приносят одну размазню,
что ни стерляди нет, ни кеты, ни селедки.

И сомнительный блеск в баклажанной икре,
и в графинах сырая вода из колодца,
и когда молока не нашлось для пюре,
то и масла с гарантией в нем не найдется.

Но зато по секретной полночной тропе,
за целковый, полтинник. а то и полушку.
принесут без вопроса в любое купе
поллитровку. а если попросишь – чекушку.

У кого-то припрятаны чай и лимон,
и буханка всего лишь вчера зачерствела,
и рыдает бариста, ночной ихневмон,
и похоже, что это другая новелла,

Он прикован у стойки, едва ль не распят,
он стоит, обреченные плечи ссутулив,
и молчит ресторан, лишь печально скрипят
сорок восемь навеки оседланных стульев.

Этот сейф на колесах – удар по глазам,
тут становится каждый герой паникером,
и шипит, словно тигр, уссурийский бальзам
собираясь сцепиться с немецким ликером.

Развалиться не может никак эшелон,
лишь грозит балаганом картин леденящих
этот самый шикарный на свете салон,
этот ржавою плесенью съеденный ящик.

Не вагон уползает – уходят года,
вспоминаясь и реже, и хуже, и меньше.
А в плацкартных, давно не спеша никуда
сухарями чуть слышно хрустят унтерменши.

Здесь не ад, здесь не рай, не Олимп, не Аид,
не удача матроса. не горе солдата,
то ли поезд спешит, то ли вовсе стоит,
пробираясь откуда-то, как-то, куда-то.

Место возле окна потеплей облюбуй,
и. быть может, услышишь, припавши к стакану,
как свистит паровоз возле станции Буй
на далеком пути от Москвы к Абакану.
Витковский

120 в книге

ЧЕРНЫЙ МАШИНИСТ

Хоть борись, хоть совсем обойдись без борьбы,
и последнюю лошадь отдай коногонам.
Надвигается поезд из темной трубы
и смыкается тьма за последним вагоном.

Он летит, будто вызов незримым войскам,
будто кобра, качаясь в мучительном танце,
капюшоном скребя по глухим потолкам
на обычную схему не вписанных станций.

Как летучий голландец, немой и слепой,
как фрегат, погасивший огни бортовые,
этот поезд, наполненный темной толпой,
противусолонь топчет пути кольцевые.

То ли тысячу дней, то ли тысячу лет
он ползет, на безглазую нежить похожий,
и в потертую черную робу одет
совершенно седой машинист чернокожий.

Чуть заметное пламя мерцает внутри,
пассажиры молчат, обреченно расслабясь,
по масонскому знаку на каждой двери,
и в оконных просветах дымится канабис.

Бесконечная ночь тяжелее свинца,
и куда непрозрачней надгробного флёра.
А в вагоне качаются три мертвеца –
престарелый кондуктор и два контролёра.

Этот поезд кружит от начала веков
ибо полон подарков, никем не просимых,
на вагон там по сорок латышских стрелков
при восьми лошадях и при верных максимах.

Сквозь туннели ползет, по кривой унося
то, чего никогда не потерпит прямая.
В этом поезде едет пожалуй что вся
так сказать, пятьдесят, извините, восьмая.

В этом поезде в бездну спешат на футбол,
только некому думать сейчас о футболе
в том вагоне, где кровью забрызганный пол
представляет собой Куликовское поле.

Темнота и туман, и колёса стучат,
и струится дымок догорающей травки,
каковую привез из республики Чад
машинист, что пошел в мертвецы на полставки.

Не мечтает страна о царе под горой
только смотрит, застывши, на черного змея,
и рыдает униженный бог Метрострой
самого же себя уберечь не умея.

Растворяется мир в конопляном дыму.
Тишина, обступая, грохочет набатом.
И уносится поезд в кромешную тьму,
чтоб пропасть на последнем кольце тридевятом.
Витковский

Без указания личностей

АПОФЕОЗ РЕПАРАЦИИ 1948

Время чем горестней, тем бессловесней,
пусть промолчать иногда тяжело.
Что ж ты заводишь военные песни,
в сотни вагонов грузя барахло?

Врезав японцам, Европу затюкав
ты возглавляешь военный парад,
турок-османов и турок-сельджуков
надо бы вынудить сдать Цареград.

Дал твой противник мореного дуба –
так ведь и доски нужны для гробов.
Если сосед тебе выбил два зуба –
пусть приготовит он двести зубов.

Тут никаких не бывает рецептов,
нет снисхождения старым врагам,
пусть рассчитаются Дрезден и Трептов,
вот и несут к генеральским ногам

лайку, шевро, габардины и драпы,
полный рубинов молочный бидон,
письма какого-то римского папы.
три кубометра немецких мадонн.

Что здесь де-факто, и что здесь де-юре?
Полон ли жемчугом грязный стакан?
Надо подумать о собственной шкуре,
если страна угодила в черкан.

Крупным брильянтом полны чемоданы.
Видно, поэтому рот до ушей,
мчишься в Москву – попадешь в Магаданы,
так что и валенки крепко подшей.

На подчиненных свирепо нахрюкав,
веянье века ловя налету,
ты, безо всяких тактических трюков,
тыришь могильную чью-то плиту.

Тащишь к вагону козу на шпагате,
лошадь для мамы, овцу для сестры.
форды, феррари, фиаты, бугатти,
ящики лучшей виргинской махры.

Досыта вряд ли хоть кто-то нагрёбся,
если не взял, – так зато обслюнил.
Мы б увезли пирамиду Хеопса
коль не сумели бы выкачать Нил.

Мир цепенеет, в бреду заморозясь,
все погружается в дым конопли.
вот и конец, и случился митозис
на середине германской земли.

Старость, хоть чем-то сегодня порадуй!
но ни один не блестит черепок,
и остаются лежать за оградой
валенок старый и старый сапог.

Маршалы, стройся! Айда по лафетам,
нынче равны бедняки и цари.
Лишь на погосте зимою и летом,
горько фальшивя, поют снигири.