Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

Витковский

Передохнул немного...

ВАСИЛИЙ КОРЧМИН. ОГНЕМЕТ. 1729

Стынет морская равнина седая,
угли дотлели, не греет камин.
Возле мортиры сидит, поджидая,
пушечный мастер Василий Корчмин.

Трубка, мундир, треуголка, рубаха.
Может, потомок однажды поймет,
что это было – разбить Шлиппенбаха,
что это было – создать огнемет?

Что за сражение, что за дорога,
что за война за чужое добро,
что за предшественник единорога,
что за каленое в печке ядро?

Что это – шведскую бить камарилью,
что за фамилия – дар корчмаря,
что в этих письмах «На остров к Василью»,
что в этой жизни в боях за царя?

В памяти перебираешь невольно
то, как дрожал, будто лист на ветру,
чудом не сдавшийся город Стекольна,
видимо, просто ненужный Петру.

Если посмотришь на все остальное –
жизнь ускользнула всего-то затем,
чтобы в московское небо ночное
огненный взвился букет хризантем.

Немилосерден к чужому проступку,
собственной ты рисковал головой,
ибо со вкусом раскуривал трубку
сидя на бочке на пороховой.

Это твои боевые игрушки,
но совершал ты большие дела,
глядя с иронией в дуло царь-пушки.
ибо царь-пушка стрелять не могла.

Век не хранит ни единого стона,
но, присмотревшись, легко узнаю
странную жизнь посреди флогистона,
коим пугали в эпоху твою.

Царь замесил для России опару,
и потому-то пришлось Корчмину
делать оружие с Брюсом на пару,
и уходить на любую войну.

Тут закруглюсь, а верней пошабашу,
ибо рассказывать я не готов,
как довелось вам раслебывать кашу
послепетровских придворных годов.

Может, я просто сегодня не в духе,
и, между нами, давай втихаря
хлопнем с тобой по стопе хреновухи
в память гидрографа и пушкаря.

В теме такой обломился бы классик.
Тает в былом, будто дым от костра,
славный глава императорских Васек,
личный шпион государя Петра.
Витковский

К ДВАДЦАТИЛЕТИЮ СО ДНЯ СМЕРТИ ВАЛЕРИЯ ПЕРЕЛЕШИНА…

…И в преддверии СТОЛЕТИЯ со дня его рождения.

Напоминаю: издательством «Водолей» (Москва) совместно с ИМЛИ (Москва) и Лейденским университетом (Нидерланды) подготовлено трехтомное издание стихотворений, поэм и мемуаров Перелешина. Том его поэтических переводов выйдет отдельно и в той же серии.
Составители издания: Е. Витковский, Ли Мэн, В. Резвый
Авторы научных и мемуарных работ, прилагаемый к третьему тому – Ли Мэн (Чикаго), Е. Витковский (Москва), Ян Паул Хинрихс (Лейден.
Предлагаю вниманию читателей начало своего «мемуарного эссе» (примерно 10%) от общего его объема.


АПОСТЕРИОРИ

…А ты поверь,
Что будет мне и мертвому нетрудно
Любить тебя таким, как я теперь.
Валерий Перелешин, 1974

Перелешину шел шестьдесят первый год, когда он написал это прямо адресованное мне стихотворение (правда, он точно не знал моего года рождения, – теперь это уже не играет роли).
Мне идет шестьдесят третий. Значит, пришло время: подобные предсказания всегда сбываются – только не надо мешать им сбыться (хуже будет).
Я не мешаю. Я пишу о том, что знаю на собственном опыте, добавляя немногие факты, о которых узнал только в XXI веке – благодаря работе моих младших коллег по этому собранию сочинений.
Не надо никаких «хочется верить». Я точно знаю и безусловно верю. Моя вера велит никогда ничего не просить, а всегда прощать всех, кого могу вспомнить – и даже тех, кто растаял в памяти. Не выясняйте, что это за вера такая. Мой стакан всегда наполовину полон, а не пуст. Кто захочет – тот поймет.

* * *
Легко установить, когда, и при каких обстоятельствах я узнал имя Валерия Перелешина, когда впервые прочел его стихи, еще проще – назвать точную дату нашего контакта (письменного, между Москвой и Рио де Жанейро –я так его и не увидел, хоть и связывал с ним всех моих друзей, которым был интересен «русский поэт в Бразилии). И, к сожалению, точно назвать могу время, когда этот контакт оборвался, когда и как я узнал о его смерти. Примерно двадцать лет – с 1971 года по 1991 год – нас можно было бы назвать друзьями, хотя сам Валерий (я и теперь в мыслях называю его только по имени) употребил бы другое слово. Как он называл меня до смерти его матери в 1980 году, и как, когда, похоронив ее, он «вышел из шкафа» и позиционировал себя уже открытый гей. Я определенно был объектом этой почти исступленной страсти, от нее русской литературе осталось куда больше, чем мне. Но ведь и я сам – часть русской литературы, точнее – ее читатель. Странная мне выпала участь. Но не более странная, чем выпала Перелешину. Мое дело было неприметно для меня самого и мне долгое время непонятно – дать влаге попасть на питающие пальму корни. Нечто подобное есть на одном из рисунков Леонардо да Винчи. Он пытался познать пути воды и законы ее движения. Я – не пытаюсь. Попробую рассказать то, что выпало мне узнать на собственном опыте. Апостериори, не более.
Об эмигрантской литературе я узнал почти случайно – и еще в школе: довелось забрести в «Клуб Любителей Научной Фантастики» при Доме Детской Книги (Москва, ул. тогда – Горького, д. 43). Руководила этим «клубом» Зинаида Павловна Смирнова, родная сестра прозаика и поэта Николая Павловича Смирнова (1898–1978), жили брат с сестрой в у метро «Аэропортовская», я скоро оказался приглашен в этот дом – там собирались старшеклассники-фантасты, – увы, писателем стал, кажется, один я. Стены двухкомнатной квартирки были в стеллажах – и один их них выглядел загадочно. На дворе стояла осень 1963 года – даже хрущевская оттепель еще не кончилась.
Стеллаж был почти целиком заставлен поэтическими сборниками, изданными на русском языке – но за границей. В Париже, в Нью-Йорке… Книги стояли вперемешку с переплетенными самиздатскими копиями (в формате обычных книг). Что это такое – я понял довольно быстро. Понял, но глазам не верил – откуда и как такое могло попасть в Москву 1960-х годов. Книги были эмигрантскими, все до единой. Да еще на каждой второй стояла дарственная надпись хозяину дома. Стихов я тогда еще не писал (и тем более не переводил – откуда человеку знать, что именно судьба приготовила ему в качестве профессии на всю жизнь?), но любил их до дрожи. И очень хотел их читать: но не советские (для этого советская власть должна была рухнуть, а до этого было еще ох как далеко), не старинные (этим я уже был сыт, спасибо хорошему домашнему воспитанию), и не иностранными – тогда еще ни на каком языке стихи свободно я читать не умел. Разве что на русском. Помню, что первой вытащил с полки книгу избранных стихотворений парижского поэта Юрия Терапиано – «Избранные стихи» (Вашингтон, 1963). Это была книжная новинка, и я понимал – советской цензуры она не проходила. Я влюбился в поэта, в эмиграцию, в «парижскую ноту» и т.д. – еще ничего о них не зная, ничего не понимая. А откуда книга взялась?... Хозяйка спокойно ответила мне: «Пришла по почте. Николаю Павловичу пропускают иногда – ну, не «Посев», не «Грани», а тут издатель – американский «Виктор Камкин». Это не политика, а Николай Павлович со многими эмигрантами был знаком, когда они еще и не думали уезжать».
Лишь очень много лет спустя я понял, что скорее всего защищала во времена «оттепели» Н. П. Смирнова его юношеская дружба с Фурмановым. Да еще он был из числа отсидевших (1934-1939), но уцелевших и реабилитированных, к тому же – ветераном войны, а писал – вполне вегетарианскую прозу о любимом Золотом Плесе, о Левитане… Писатель не лез ни в первый ряд, ни даже в третий. Ему и в пятом было хорошо (кстати, проза его забыта весьма несправедливо, надо бы вспомнить). Вот и проходили изредка к нему книги из-за рубежа: вероятно, его имя не входило в черный список тех, кто подлежал сплошному пресечению контактов.
Ненадолго, по одной, но книги самым доверенным из «Клуба» выдавались на чтение. С той поры, почти уже полвека, и стал я самиздатчиком – благо машинке научился печатать раньше, чем писать от руки (а «Эрика» берет четыре копии», кто ж не помнит). Клуб при ДДК умирал на глазах, все зубрили физику прочее естественное-самое-важное… Может, оно и самое важное, а я, не умея рисовать вовсе (и с астигматизмом к тому же) увлекся историей живописи. Голландской, фламандской, немецкой, далее по списку и по выбору. Поступил в 1967 году в МГУ, сдав экзамен «по профессии» – по предмету, который не преподавался в школе, а именно – по истории искусств – и сразу вернулся к литературе. В МГУ было катастрофически скучно (научный коммунизм, история КПСС, диалектический материализм, исторический материализм… и физкультура) – а профессионалы, кандидаты-доктора, специалисты по Рембрандту и ниже – не знали голландского языка. НИ ОДИН. Меня тошнило, и прежнее увлечение эмигрантской поэзией проснулось, будто гормоны взорвались. Для ясности – я ведь и сам к этому времени стал писать стихи. Не важно, какие, но причастность к литературе во мне пробудилась окончательно и на всю жизнь.
<…>
Вот тут, строго говоря, и начинается «история Ариэля, апостериори».
История того, как я побывал Ариэлем – да еще и очень эротическим – почти не понимая, что именно такое амплуа для меня означает.

* * *

В 1968 году неведомыми самиздатскими путями попал мне в руки номер парижского журнала «Возрождение» (1968, № 204), где нашлась обширная статья Юстину Крузенштерн-Петерец «Чураевский питомник (о дальневосточных поэтах)». И немедленно стало ясно, что миф о том, что Париж – столица русской литературной эмиграции – это миф, сочиненный непосредственно в Париже; даже Берлин, Белград, Прага…. Ну, Харбин… это еще ладно, это глухая провинция, а вот Варшава, Нью-Йорк, Таллинн, Хельсинки и т.д. – это что-то вроде Плутона: как «по счет раз» в 1930 году его открыли, так «по счету два» в 2006 году «лишили статуса планеты». Однако как Солнечная система была и осталась единым целым, так и русское зарубежье XX-начала XXI веков было, есть и никуда не делось.
Однако в 1968 году, когда я решил посвятить все свободное время «Восточной Ветви» русской эмиграции, юные мои коллеги, бредившие кто Георгием Ивановым, кто Борисом Поплавским, смотрели на меня как на законченного психа. А я на них никак не смотрел: статья Ю. Крузенштерн-Петерец давала ориентиры, по которым надо идти. Прежде все – к писательнице Наталье Ильиной, мать которой, Е. Воейкова, увезла в СССР «остатки архива поэта Леонида Ещина», умершего, а скорей – погибшего в 1930 году в Харбине. Единственная книга Л. Ещина «Стихи таежного похода» (Владивосток, 1921) в Москве отыскалась. Ильина неожиданно тепло приняла меня и достала те самые «остатки архива». А стихи там были куда сильней, чем во владивостокской книге. Ильина разрешила скопировать все, что мне было нужно (а на нужно было ВСЁ – я ведь и сам понимал, что предмет не изучен и впору экономить на минутах), дала координаты бывших жителей Харбина и Шанхая (больше артистов оркестра Олега Лундстрема, но и поэтов, избежавших отсидки – осевшей в Краснодаре Лидии Хаиндровой и прижившегося в Свердловске Николая Щеголева; кстати, отчасти послужившего прообразом главного героя ее романа «Возвращение»). А в библиотеке, тогдашней «Ленинке», отыскались первые четыре сборника главного для меня по тем временам (спасибо наводке Ю. Крузенштерн) русского поэта Харбина, Арсения Несмелова – урожденного Митропольского, но из-за немалой известности старшего брата журналиста Ивана Митропольского вынужденного взять псевдоним. В одной семье из числа музыкантов Олега Лундстрема уберегся шанхайский коллективный сборник «Остров» (1946), – у Хаиндровой же, возвратившейся из Китая в 1947 году в Казань, по каким-то религиозным причинам вещи не досматривали; русских книг, изданных в Китае оказалось немало, ее собственный архив совсем никто не тронул, а ведь там была ее переписка с Арсением Несмеловым с середины 1939 года (когда поэтесса покинула Харбин, оказавшись сперва в Дайрене, а годом позже – в Шанхае) до конца весны 1943 года и немало его стихотворений, вовсе не печатавшихся (в частности, рукопись поэмы «Прощеный бес», которую – забегая вперед – я скопировал и отослал Перелешину, а тот опубликовал ее в 1973 году в № 110 нью-йоркского «Нового журнала»). В 1955 году в Краснодар из Китая был призван весьма поздно (в 1955 году) промосковский архиепископ Виктор (Святин); туда же переехала из Казани и Хаиндрова. Я написал ей, приложив копию статьи Ю. Крузенштерн, ну, и как говорится, все заверте… 
В Краснодар я ей в 1968 году и написал. Моя переписка с Лидией Юлиановной – три огромных папки. Кому их оставить?... Думать не хочется, пусть мой младший сын решает. Она была участницей «Чураевки» (как и Н.А. Щеголев, с которым я очень быстро связался, а главное – после двадцатилетнего молчания, видимо, разбуженная статьей Крузенштерн, она вновь стала писать стихи; даже выпустила в Краснодаре маленький книжечку избранного, старого и нового – «Даты, даты» (1976). И стала понемногу искать адреса друзей юности, прежде всего – чураевцев, Лариссу Андерсен, Ольгу Скопиченко, Викторию Янковскую и т.д. – и многих других, менее значительных. Кто-то нашелся… А кого-то лучше бы и не находить. Но вернемся к нашей переписке с Лидией Хаиндровой. В письме ее от 22 апреля 1969 года есть фраза: «Хорошо, что Щеголев Вам написал, а еще лучше, что воздал должное Арсению Ивановичу <Несмелову – Е.В.>. Жаль, что это так поздно, а в свое время Несмелова очень огорчало их <Щеголева и его друга, скончавшегося в 1944 году поэта Н. Петереца – Е. В. > отрицательное отношение к нему. Как ему хотелось принимать участие в творческой работе «Молодой Чураевки» и отнюдь не как признанному мэтру, а просто дышать одним воздухом с молодыми поэтами Чураевки, но его пот же отстранили, как и в свое время отстранили так много сделавшего для лит. объединения “М<олодая> Ч<ураевка>” Ачаира». К сожалению, процитировать ни строки из писем Николая Щеголева (1910-1915) не могу: их для каких-то неведомых музейных нужд после смерти поэта вытребовала у меня его вдова – и, разумеется, уничтожила все, кроме самых последних, от которых у меня случайно остались копии. Но то были еще 1960-е годы, и «мы не знали, мы не понимали / Что будет с нами, что нас ждет»  – тем более ничего не понимали мы, жившие в СССР.
Письма Хаиндровой у меня уцелели, видимо, по теории вероятности – о них почти никто не знал. 24 мая того же 1969 года Хаиндрова писала мне: «Удалось отыскать брата и мать Валерия Перелешина». Младший брат Перелешина, Виктор Салатко, в молодости тоже писавший стихи под псевдонимом «Виктор Ветлугин»… Да, это был след. О нем в воспоминаниях о поздних годах Перелешина пишет Ян Паул Хинрихс, не хочу ничего , как любил говорить Валерий, «был бы труп, а стервятники слетятся.добавлять. Не знаю, простил ли его Перелешин. Я простил всем и всё.
И вот – «отыскался слад Тарасов». В письме от 12 июня 1969 года Хаиндрова пишет: «Спешу Вам сообщить, что я 10 июня получила письмо от Валерия Перелешина <…>. Вскрывая письмо, я думала, что оно от его брата или матери, и вдруг читаю: «Золотая Лидо…» (так звали меня в литературных кругах, а в письмах так писал только Валерий и еще один товарищ писатель…)».
Сопоставим даты. Мне не было и девятнадцати, Перелешину шел пятьдесят восьмой. Как я узнал позже, после долгого периода молчания (1957-1967) Перелешин только что вернулся к русской поэзии (и его нашла, и его растормошила Юстина Крузенштерн-Петерец!). Китай давно был в прошлом, Перелешин свободно говорил и писал стихи на этом языке (а также на английском), но… «Я до костного мозга русский / Заблудившийся аргонавт»: эти его слова надо бы и написать на его могиле на кладбище в Рио-де-Жанейро. Надо бы – да только не надо. Кириллица в Бразилии не в ходу.
Из «длинного письма» Хаиндровой от 13 июня 1969, пожалуй, придется привести отрывок побольше.
«…Придя откуда-то домой 10 июня на столе увидала конверт с знакомым почерком И, глядя на конверт, подумала, как удивительно похож почерк Виктора на почерк Валерия, и распечатав убедилась к своей большой радости, что оно от самого Валерия. Он в Бразилии с матерью с 1953 года. А брат приехал к ним после. Сначала он тоже бросил писать, так как не удавалось попасть ни в какие русские толстые журналы, так “прожил на бразильских каникулах до весны 1967 года, тогда меня разыскала милая Мери <Ю. Крузенштерн – прим. Л. Хаиндровой> убедила вернуться в литературу”. Стали появляться его статьи и стихи в газетах Нью-Йорка. Был напечатан венок сонетов «Крестный путь» в журнале «Возрождение» в Париже. В июле 1967 года вышел пятый сборник его стихотворений «Южный дом». Готовы к изданию шестой сборник «Качель», седьмой «Заповедник». Готовы к изданию поэма («Ли Сао» – Е.В.) и два сборника китайской антологии. Работает в полную силу и не только над стихами, но и над статьями, пишет многочисленные рецензии на книги поэтов и на наши книги. Написал воспоминания «Два полустанка» о литературной жизни. Во второй части воспоминаний будет о шанхайском периоде. Пишет очень много о себе, но когда я дам Вам его адрес, то он сам Вам напишет все, что вам будет интересно». <…>
Открытка не сохранилась, но 15 июля 1970 года я написал первое письмо Перелешину; ответа на него не последовало, тогда 26 августа того же года я написал ему еще одно. На эти письма он не только не ответил – он никогда не упоминал о том, что вообще их получил. Лишь в 1997 году, работая с архивом Перелешина в Лейдене, их обнаружила там Ли Мэн. Могу лишь догадываться – отчего такое случилось. Может быть, Перелешин выяснял у Хаиндровой, что я такое и откуда взялся? … Спросить теперь не у кого. Однако на третье мое письмо от 17 февраля 1971 года он все-таки ответил. До самого недавнего времени я считал, что первые два письма вообще пропали в недрах советской почты. Загадка эта из числа тех, которые можно и не разгадывать: в любом случае общение началось у нас с поэтом лишь в 1971 году. <...>
……………………………………..
Многое из этой переписки, притом по большей части не известное никому, вы сможете прочесть в нашем трехтомнике.
Россия должна достойно отметить столетие со дня рождения крупнейшего по сей день среди русских поэтов Южного Полушария нашей планеты.

Октябрь 2012 года
Витковский

ПАМЯТИ АРКАДИЯ ШТЕЙНБЕРГА (1907-1984). ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Живопись он любил, думается, больше, чем поэзию. По крайней мере говорил о ней охотней. Иногда вдруг заболевал какой-то картиной: то «Портретом поэта» – рисунком, приписываемом Ван Вею – эдакий автопортрет «со спины», то картиной голландца XVII века Мейндерта Гоббемы «Дорога в Мидделхарниссе»; теперь она стоит в виде заставки к сайту «Век перевода» (www.vekperevoda.com ) Картина хранится в Лондоне: и я, и Акимыч в те годы довольствовались разглядыванием репродукций. Невероятна эта картина, где ряд жирафных, лишь по вершинам покрытых ветвями стволов длится справа и слева от дороги, уводящей зрителя куда-то вглубь, за поворот. Слева над рощей виднеется шпиль церкви, – и что там, за поворотом?
– Там трактир, – уверенно отвечал Акимыч, – там меня ждут. Там пиво уже на столе, там это... что там у вас в Голландии едят? – кусок окорока, а наверху комната, и приятная собою девушка уже греет для меня постель… э-э… жаровней... – Заметив присутствие в комнате наших жен, Акимыч пускался в подробное описание устройства... жаровни, да, такой вот специальной жаровни, при помощи которой греют постель в Голландии.
Collapse )
Витковский

ПАМЯТИ АРКАДИЯ ШТЕЙНБЕРГА (1907-1984)

НА ПАМЯТЬ О МИДДЕЛХАРНИССЕ

Нам надо жить в суровом мире,
Где жизнь – река и смерть – река,
И мглистой ночью на буксире
К верховьям плыть издалека
.
Аркадий Штейнберг

...Начало августа 1971 года. Половина шестого утра. Берег реки Хотчи. Не то, чтобы дальнее Подмосковье – вообще не Подмосковье, здесь – будущая (и бывшая) Тверская губерния, в тот момент – Калининская область. Если на электричке – то следующая станция за Савеловым, Белый городок, оттуда семь-восемь километров пешком до речки. Через нее нужно переправиться. За рекой – деревня с мирным названием Грозино. В той деревне – дом, в доме том – член Союза писателей Аркадий Штейнберг, и мне к нему нужно позарез. Ибо я приехал по месту работы – «к нанимателю». Я числюсь литературным секретарем Штейнберга: этим популярным в те годы способом большие писатели спасали начинающих от обвинения в тунеядстве. А поскольку меня мягко выставили в том же году из МГУ, заставили «уйти с правом на восстановление в течение трех лет», зацапал меня военкомат. И требует от меня военно-медицинской экспертизы, ни в какую врожденную травму головы не верит. Ладно – полежу в сумасшедшем доме. Шалишь! В сумасшедший дом без характеристики с места работы не кладут. А место моей работы – «наниматель».
Collapse )