Евгений Витковский (witkowsky) wrote,
Евгений Витковский
witkowsky

Categories:

СОСТОЯВШИЙСЯ ЭМИГРАНТ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Цитаты к биографии привяжут,
Научно проследят за пядью пядь.
А как я видел небо – не расскажут,
Я сам не мог об этом рассказать.
Иван Елагин

В феврале 1986 года Александр Солженицын писал Ивану Елагину:
"В последнем Вашем сборнике прочел "Зачем я утром к десяти часам..." – и устыдился, что за все годы за границей так и не собрался Вам написать. Хотя читал Ваши стихи еще и будучи в Союзе, и тогда уже отличил Вас для себя от других эмигрантских поэтов и как автора из Второй эмиграции – это всЕ поколение, с которым я сидел в тюрьмах 1945-47 годов (несостоявшиеся эмигранты...). Одинаковость нашего возраста роднит и в воспоминаниях юношеских: с волнением читал когда-то в "Гранях" Ваши стихотворные юношеские воспоминания".
За целую эпоху до того, в 1949 году, Елагину писал другой Нобелевский лауреат – Иван Бунин:
"Дорогой поэт, Вы очень талантливы, часто радовался, читая Ваши книжечки, Вашей смелости, находчивости..."
Третий Нобелевский лауреат, Иосиф Бродский, запечатленный вместе с Елагиным на фотоснимке 1974 года в Питсбурге, только силой своего авторитета добился того, что издательство "Ардис" выпустило огромный том, главный переводческий труд Елагина – поэму Стивена Винсента Бене "Тело Джона Брауна", своего рода американскую "Войну и мир". Бродский звонил Елагину во время его предсмертной болезни, он же вместе с Юзом Алешковским и Львом Лосевым подписал некролог Елагина, появившийся в русских зарубежных изданиях. Всего год оставался до первых больших публикаций Елагина в "Огоньке", "Неве", "Новом мире"...
А в прежние времена желание тех, кто любил Елагина и его стихи, как-то помочь поэту, "легализовать" его в СССР доводило до действий, граничащих с отчаянием. В небольшой поэме, опубликованной в 1972 году в "Известиях", Евгений Евтушенко фактически Елагина процитировал: "Кто не убьет войну, / Того война убьет", – а когда настало время, первым напечатал его в СССР на страницах "Огонька" в июне 1988 года.
В довоенные годы ввести молодого поэта в "советскую литературу" пытался классик украинской поэзии Максим Рыльский. Первая и единственная публикация Елагина, тогда еще Ивана Матвеева, состоялась в газете "Советская Украина" 28 января 1941 года: это был авторизованный перевод стихотворения Рыльского "Концерт". Рыльский собирался и дальше держать Ваню Матвеева переводчиком "при себе", по тем временам это было немало, но пришла война и разделила поколение тех, кто родился в гражданскую, на эмигрантов состоявшихся и несостоявшихся. Среди первых оказался Иван Елагин, среди вторых – Александр Солженицын и его товарищи по лагерям. Еще один их ровесник, Александр Галич, назвал свое поколение поколением обреченных.
Поэт, литературовед, издатель филадельфийского поэтического альманаха "Встречи" Валентина Синкевич как-то обмолвилась, что у литераторов "второй волны" эмиграции часто различаются не только биографии, но даже автобиографии. В месяцы позорных послевоенных "выдач", черным пятном и по сей день украшающих совесть западных союзников СССР, беженцы любыми правдами и неправдами обзаводились не только псевдонимами, но и широким ассортиментом фальшивых паспортов и справок; Елагин подробно рассказывает об этом в "Беженской поэме". Одно-единственное государство Европы, крошечный Лихтенштейн, отказалось выдавать "бывших советских граждан"! "Псевдонимного страха" хватило на четверть века. Даже в декабре 1969 года старый царскосельский поэт Дмитрий Кленовский в письме к архиепископу Иоанну Санфранцисскому (Шаховскому) испуганно писал по поводу того, что архиепископ в одной из бесед по "Голосу Америки" назвал его настоящую фамилию – Крачковский: "Если СССР вторгнется в Западную Германию – все его бывшие граждане, в ней проживающие, станут его добычей, и их выловят по готовым спискам для последующей расправы. Вот потому-то все эмигранты, живущие в Европе, и особенно в Германии, всячески скрывают всякие о себе данные, так приходилось и приходится поступать и мне; и до сегодняшнего дня мой литературный псевдоним ни в печати, ни в радио раскрыт не был. Теперь это произошло и обоих нас чрезвычайно встревожило".
Иван Елагин, по документам – Иван Матвеев, с 1950 года жил в США и едва ли опасался "вторжения". Однако в русской мюнхенской газете "Голос народа" в июле 1959 года находим такой вариант биографии поэта:
"Иван Венедиктович Елагин" (тогда еще просто Ваня Елагин) жил в тех краях, где приамурские партизаны "свой закончили поход" на Тихом океане –во Владивостоке. Там он и родился – в тысяча девятьсот восемнадцатом году, в семье профессора... Затем Елагин уехал из родного города, готовился стать врачом, – но стал в конце концов поэтом – поэтом российского зарубежья". Ниже безымянный автор статьи цитирует знаменитые елагинские "Звезды" и резюмирует: "Такова картина ареста профессора – отца поэта". Назвать родного отца поэта, богемного поэта-футуриста, "профессором" трудно даже в порядке издевательства, зато очень удобно в виде "дымовой завесы": если не ради самого Елагина, то хотя бы, к примеру, чтобы не портить в СССР жизнь двоюродной сестре поэта, двумя годами раньше очень ярко выступившей в печати с собственными стихами, – Новелле Матвеевой.
Елагин противился мнению, что его поэзия автобиографична, и трудно судить – верил он сам в это или нет. В жизни его было столько всего разного, что в поэзию факты биографии неизбежно просачивались, к тому же в конце жизни Елагин попросту написал мемуары в стихах (поэмы "Память", "Беженская поэма", "Нью-Йорк-Питсбург"), и факты, почерпнутые оттуда, в основном поддаются проверке. Да и воспоминаний о нем за последние полтора десятилетия написано немало. Попробуем восстановить жизнь поэта хотя бы в общих чертах.
Итак: Иван Елагин родился...
Строго говоря, 1 декабря 1918 года во Владивостоке родился еще не Иван Елагин. Новорожденному мальчику молодой папаша, гремевший в те годы в Приморье своими поэтическими сборниками, дал другое имя. На книге Венедикта Марта – отца будущего Ивана Елагина – "Луна", изданном в Харбине в 1922 году, находим такое посвящение:

Лунных-Зайчиков – Зайчику
Уотту-Зангвильду-Иоанну Марту
Сыну моему возлюбленному
"Бисер лунного сока" посвящаю
Автор

Что и говорить, именем отец наградил сына экзотическим. Владивостокский писатель-краевед Борис Дьяченко рассказывает о появлении на свет будущего поэта так: "...в бывшей Матросской слободке, на Абрекской, названной некогда в честь клипера, век назад торившего пути россиян на Дальнем Востоке, на краю распадка стоял под номером "9" кирпичный двухэтажный дом, глядевший десятью окнами на горбатую улочку. В этом доме и родился <...> в семье набиравшего известность поэта-футуриста Венедикта Марта сын, названный при крещении Зангвилем...".
Об этом событии Елагин напишет после того, как отпразднует свое пятидесятилетие:
Я родился под острым присмотром начальственных глаз,
Я родился под стук озабоченно-скучной печати.
По России катился бессмертного "яблочка" пляс,
А в такие эпохи рождаются люди некстати.
И родился будущий Иван Елагин даже не в РСФСР: в начале 1918 года в бухту Золотой Рог вошел японский крейсер, затем английский – Владивосток был оккупирован: сперва японцами, позже англичанами, затем французскими войсками (в основном вьетнамцами), затем в нем высадились более восьми тысяч американцев, в октябре 1918 года число японских войск было увеличено до 73 тысяч; появились в городе итальянцы, эвакуируемые чехи – лишь к 1 апреля 1920 года все иностранные войска, кроме японских, покинули город. С 6 апреля 1920 по 14 ноября 1922 года город находился на территории марионеточной Дальневосточной Республики (и даже не был ее столицей, – сперва таковой был Верхнеудинск, он же Улан-Удэ, с октября 1920 года – Чита). В те годы в городе кипела литературная и политическая жизнь, выходили книги по старой орфографии, ни белых офицеров, ни "японских пособников" никто не трогал –но ясно было, что долго такое положение не протянется. Николай Петрович Матвеев (1865-1941), отец Венедикта Марта и дед Ивана Елагина, известный больше под псевдонимом Амурский, автор первой "Истории города Владивостока" (1910), решил свои отношения с Россией переменить окончательно. Воспользовавшись тем, что родился он в 1865 году в Хакодате (в семье фельдшера русской православной миссии) и с детства знал японский язык как родной, Н. П. Матвеев взял четверых младших детей и в марте 1919 года уехал в Японию. Навсегда. Его сын Венедикт – тот самый Венедикт Март – еще летом 1920 года отбыл в Харбин. Там в 1918-1922 он выпустил по меньшей мере двенадцать поэтических сборников (может быть, чо и больше:сосчитать пока не удается). Лишь в конце 1923 года вместе с женой и пятилетним сыном Венедикт Март перебрался в СССР.
Кстати, об имени Матвеева-внука. Едва ли Венедикт Март оставил сына некрещеным; его собственным крестным отцом был народоволец Иван Ювачев, ссыльный, в будущем – отец Даниила Хармса, но сколько я ни рылся в самых полных святцах – имени Зангвильд или Зангвиль в них нет. Совсем невероятный вариант этого имени приводит в своих воспоминаниях Татьяна Фесенко: "Его мать, давно умершая, была еврейка, и из преклонения перед англо-еврейским писателем И. Зангвилем (1864-1926) <...> дала сыну <...> его имя. При постоянных проверках документов оккупационными властями (немецкими. – Е. В.) Ваня решил прибавить к своему имени в конце "д" – получилось нечто древнегерманское, прямо вагнеровское по духу". Вариант, увы, легендарный: едва ли Сима Лесохина, мать поэта, хоть раз слышала имя Израэля Зангвиля: его слова о "плавильном тигле" (т.е. слиянии наций) были хорошо известны в США, но не во Владивостоке. К тому же концевое "д" проставлено еще на харбинском сборнике отца, известно и по другим документам (см. процитированное ниже письмо Ольги Анстей к Белле Казначей от конца 1937 года, а также письма самого Венедикта Марта из саратовской ссылки в 1928-1929 годах), – так что крестили младенца, видимо, просто Иоанном. В тридцатые годы близкие звали его "Залик", но в документах он фигурировал уже только как Иван. От "Зангвильда" осталось за ним лишь пожизненное прозвище "Заяц". Кстати, с этим предположением согласилась и хорошо знавшая Елагина Валентина Синкевич.
О детских годах поэта кое-что известно из немногих сохранившихся писем Венедикта Марта, кое-что – из поэмы Елагина "Память". В поэме более десятка эпизодов, и расставлены они отнюдь не по хронологии: сперва перед нами Киев (1938), потом Саратов (1929), затем Москва (1928). Далее – эпизод в Покровске (Энгельсе), точно не датируемый, видимо, это 1929 или 1930 год. Следом – снова Саратов того же времени; кстати, этот эпизод (встреча с Клюевым) – один из немногих, точно датируемых по посторонним источникам: в Саратове Николай Клюев провел август и сентябрь 1929 года в гостях у семьи Кравченко в Саратове, – разве что рассказ о "снеге под ногами" во время встречи вызывает сомнения, если только речь не идет о самом конце осени 1929 года. Затем в поэме – снова Подмосковье (1927); старожилы тех мест по сей день помнят "дачу с цветными стеклами" (иначе – "дачу Фофанова"). Далее точной датой обозначен Ленинград (1934), вновь Киев (1939) и снова Ленинград, август того же года, фотографически точный эпизод встречи с Ахматовой (о нем – ниже). Поэма заканчивается сорок первым годом, началом войны, бомбежкой Киева, когда поэту шел двадцать третий год.
Все же с годами в этом жизнеописании выявился пробел. "Заболев" поэзией Елагина в шестидесятые годы, я долгое время пытался найти хоть что-нибудь о его жизни в СССР до эмиграции. В семидесятые между мной и Елагиным завязалась переписка – поэт обрел достаточно веские доказательства, что моей рукой из Москвы "никто не водит" (его выражение), и грустно написал мне: "Весь архив моего отца увезли вместе с ним в 37 году. Если архивы сохранились, они для Вас более доступны, чем для меня. Мне было 5 лет, когда мы уехали из Китая, никаких ценных сведений я не могу дать". Письмо датировано 17 марта 1972 года. Когда шестью годами позже при работе в РГАЛИ (тогда ЦГАЛИ) мне попались четыре письма Венедикта Марта к художнику Петру Митуричу и его жене Вере (сестре Велимира Хлебникова) – три из Саратова, из ссылки, четвертое из Киева, где с 1932 года Венедикт Март поселился окончательно, я кое-как сделал с них фотокопии и тоже кое-как, без помощи почты, передал их Елагину в Питсбург. Он ответил, хотя дату на письме проставить, как обычно, забыл (на конверте – 28 мая 1978 года): "Очень, очень был счастлив, получив четыре письма отца. Это – как встреча через 50 лет! "
Позже – уже слишком поздно для того, чтобы порадовать Елагина, которого к этому времени уже не было в живых – в Государственном литературном музее отыскалось еще несколько писем Венедикта Марта к его старшему другу, И. А. Рязановскому; первые были присланы с Дальнего Востока, когда жена Венедикта, Сима, ждала ребенка (мальчика, умершего сразу после рождения; Зангвильд-Иван родился годом позже); последнее, длинное, исповедальное, пришло из Москвы в Кострому весной 1927 года весной и уже не застало адресата в живых.
Грустные эти письма наверняка дождутся полной публикации, а пока приведу несколько строк от 1927 года, где Венедикт Март набросал свой словесный автопортрет – футурист сознается, что, увы, не одной поэзией были заполнены прошедшие годы: "То я гремел на весь свой край, как поэт, выпуская книжку за книжкой. А то срывался – дальше некуда! Убегал он "жизни-пытки" – в китайские морфийные притоны, в таянчваны – Тянуло Венедикта –курильни опиума... Чуть было вовсе не искурился". В том же письме –Венедикту Марту едва минуло тогда тридцать лет – он сообщал, что в Москве печатается "в тысяче и одном журнальчиках", однако стихов больше не пишет, публикует очерки, реже – рассказы "преимущественно дальневосточного характера". "Скоро этак разучусь вовсе писать стихами... Да и к тому же что-то тянет на прозу".
Тянуло Венедикта Марта, увы, не только на прозу. Его пьянки поражали воображение все видавшей Москвы; чего стоит одна лишь история, пересказанная Елагиным, – о том, как отец и его друг поэт Аренс устроили на даче в Томилине выпивку на сосне: довольно высоко они привязались ремнями, а перед собой, ремнями же, укрепили ящик с водкой. Добром такое, понятно, кончиться не могло. Тем более, что книги у Венедикта Марта выходили одна за другой – сборник рассказов "Логово рыжих дьяволов", еще один "Сборник рассказов", вышел роман "Желтый дьявол" (книга, написанная еще в 1924-1926 г.г. в соавторстве с Николаем Костаревым, опубликована была под общим псевдонимом Никэд М.), книги влекли за собой получение гонорара, а гонорар, к сожалению, уводил в запой...
Что же случилось в Москве осенью 1928 года, из-за чего Зангвильд-Иван попал в беспризорники, его мать – в психиатрическую больницу (из которой, кажется, уже не вышла), его отец – в трехлетнюю ссылку в Саратов? Одну из версий читатель может найти в поэме "Память", другая, мало от нее отличающаяся, есть в письме Марта к Митуричу. Он пишет, что "находясь в невменяемом состоянии (читай – в очень пьяном – Е. В.) выразился о ком-то неудобным с точки зрения расовой политики образом". Похоже, и вправду имел место крупный мордобой, о котором рассказано в поэме. Март получил три года ссылки и, как показала история, тем самым обрек себя в скором будущем на новый арест и гибель.
Сам об своих днях Елагин пишет все в той же поэме:
... Но об этом я узнал поздней,
А пока что – очень много дней
В стае беспризорников-волков
Я ворую бублики с лотков.
Но однажды мимо через снег
Несколько проходят человек,
И – я слышу – говорит один:
Это ж Венедикта Марта сын! "
Я тогда еще был очень мал,
Федора Панферова не знал,
Да на счастье он узнал меня.
Тут со мною началась возня.
Справку удалось ему навесть,
Что отцу досталось – минус шесть,
Что отец в Саратове, – и он
Посадил тогда меня в вагон
И в Саратов отрядил к отцу.
Вот здесь и имеет место упомянутый выше пробел в биографии Ивана Елагина: в Хабаровском краеведческом музее хранится архив старшего брата Венедикта Марта – Николая Николаевича Матвеева-Бодрого (1891-1979), а в нем – письма Венедикта Марта из Саратова к сыну в Царское Село (тогда оно называлось Детским) с начала декабря 1928 года по 6 мая 1929 года, писем этих более десятка. В письме к братьям Петру и Николаю от 23 ноября 1928 года Венедикт Март писал: "Дорогие мои! Со мною стряслось то, что называется "большое несчастье" <...> Оторван от Томилино совершенно уже пять недель! ..". Короче говоря, вычисляется почти точная дата: арестован поэт-футурист был в середине октября 1928 года. Кстати, это письмо послано еще из саратовского изолятора: прибыв туда по этапу, вышел из него Венедикт Март лишь 27 ноября 1928 года. В письме от 22 декабря того же года к сыну он писал из Саратова: "Дорогой мой сыночек Заенька! Вчера видел Панферова: он приехал на несколько дней в Саратов. Панферов рассказывал, как ты был у него в Москве! " В письме от 7 января 1929 года есть фраза: "Очень рад, что Даня обещал тебе помочь устроиться в школу". А ведь Даня – не кто иной, как Даниил Хармс (1905-1942, репрессированный в 1941 году и скончавшийся в тюремной больнице). Передавал Венедикт Март привет через сына в Детское село "всем Лесохиным – и большим и маленьким". Короче говоря, не в Саратов отправил Федор Панферов будущего Ивана Елагина, а к родне в Детское село, и лишь через полгода тот попал к отцу в Саратов. По крохам собираются факты: живя в пригороде Ленинграда, общался Зангвильд-Иван и с Ювачевыми, и с Лесохиными, и с Матвеевыми. То ли позабылся этот полугодовой эпизод в жизни поэта, то ли показался не особенно значительным – но в поэтических воспоминаниях Елагина о нем нет ни слова. Жаль: это было время единственной уцелевшей переписки двух поэтов, отца и сына.
Интересно, что в ссылке Венедикт Март продолжал интенсивно печататься – а его "литературным агентом", получавшим и авторские и экземпляры, и гонорары был сын, которому шел всего-то одиннадцатый год. Образ отца не случайно оказался столь важен для творчества Ивана Елагина. "Поэт седой и нищий" в "Звездах" – это Венедикт Март. "Человек под каштаном / с друзьями простился вчера. / На рассвете туманном / Уводили его со двора" – в позднем, очень важном для Елагина стихотворении "Худощавым подростком..." –это Венедикт Март. В стихотворении "Семейный архив" – возможно, инспирированном моей находкой писем к Митуричу, среди "воображаемого архива" –
За стеклами в морозилке
Хранится родитель мой.
Положен с пулей в затылке.
Дата – тридцать восьмой.
Кстати, "Семейный архив" требует двух поправок. Из Москвы Елагину "писали", и четыре письма в РГАЛИ тоже хранятся, – но никто его не "приглашал участвовать": я там не работал, а свои собственные рукописи предпочитал хранить на Западе, у друзей.
Вторая поправка – трагическая. Речь идет о строке "Дата – тридцать восьмой". В знаменитом стихотворении "Амнистия" (около 1970) Елагин тоже писал: "Еще жив человек / Расстрелявший отца моего / Летом, в Киеве, в тридцать восьмом". Венедикт Март был арестован 12 июня 1937 года, после чего Иван остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но 31 октября того же года арестовали и ее. Месяц за месяцем Иван ходил к тюремному окошку с передачей ("Бельевое мыло / В шерстяном носке, / Банка мармелада, / Колбасы кусок, / С крепким самосадом / Был еще носок; / Старая ушанка, / Старый свитерок, / Чернослива банка, / Сухарей кулек..." – так он сам описал ее в стихотворении "Передача"), но передачу не принимали, а вскоре следователь по фамилии Ласкавый объявил по телефону: "Японский шпионаж, десять лет со строгой изоляцией". Сын, понятно, обвинению не поверил, и того, что "десять лет со строгой изоляцией" – эвфемизм расстрела, не знал; он продолжал ходить с передачами к тюрьме, хотя отца давно – между 12 и 15 июня 1937 года, надо полагать – расстреляли, и в расстрельных списках НКВД за эти дни должно было бы значиться его имя; дольше трех дней в незабвенном тридцать седьмом арестованных дожидаться не заставляли. Хотя списки эти не только не найдены, но едва ли когда-нибудь найдены будут: "Перед приходом гитлеровцев над официальными киевскими учреждениями вился густой дым. Жгли архивы" – как пишет в своих воспоминаниях о Венедикте Марте его младший современник, поэт Яков Хелемский. Иными словами, целый год ходил Ваня Матвеев с передачей к мертвому отцу.
То ли угодил следователь Ласкавый под колеса той большой машины, машинистом которой себя считал, то ли случилось это просто по закону больших чисел, но сам Иван Матвеев каким-то образом арестован не был. А вел себя Иван в те годы ох как неосторожно – прочтите хотя бы о "рабстве" в поэме "Память". А бывало и похуже. Вот что рассказал мне в письме от 8 июня 1989 года другой выдающийся поэт русского зарубежья, Николай Моршен (собственно – Николай Марченко: писателей "второй волны" без псевдонимов почти нет):
"С Ваней мы познакомились году в 38-39, но я много слышал о нем до знакомства от своего университетского друга: он кончал с Ваней десятилетку. Через недельку-другую после нашей первой встречи мы встретились в антракте на концерте певца Доливо (м.б. слышали?) .И он сразу же мне сказал: "А я вчера стишок написал:
У меня матрас засален
От ночной поллюции.
Пусть живет товарищ Сталин,
Творец Конституции! "
Ни ему, ни мне не пришло в голову, что я ведь могу помчаться куда-нибудь с доносом. Потом мы встретились на улице занятого немцами Киева уже в 41 году. Я испугался за него, так как считал Залика (так его звали тогда) стопроцентным евреем (он фифти-фифти). Несколько раз заходил к нему в гости. Они с Люшей первое время очень бедовали. После войны он приезжал ко мне в Гамбург (я жил там не в лагере ди-пи, а на частной квартире и работал на верфи "разнорабочим", как теперь говорят). У меня на кухне он написал первые две строфы своего знаменитого «Уже последний пехотинец пал". В США мы виделись только в 1982 году, когда я, совершая с женой поездку по стране на своем автодомике, заехал к нему в Питсбург и провел с ним вечер. Напомнил ему о встрече на концерте Доливо и сказал: "Прослушал я твое четверостишие, смотрю на тебя и думаю: кто стоит передо мной – дурак или провокатор? К счастью, оказалось – дурак!" Он с этой оценкой полностью согласился».
В 1995 году в Киеве тиражом 250 экземпляров вышла весьма неожиданная книжка: поэтесса Людмила Титова (1921-1993), в 1988 году узнавшая из "Огонька" и других журналов о судьбе своего довоенного возлюбленного, написала о нем воспоминания: бесхитростные, очень женские, спорные, неточные, – однако поэтесса была уже смертельно больна, а память, вечный наш благожелательный редактор, многое перекроила. Но о многом из довоенной жизни Елагина, помимо этих воспоминаний, узнать просто неоткуда. Титова называет дату их знакомства – 1937 год. И вспоминает свой первый визит на Большую Житомирскую, 33, где жили Матвеевы – и отец, и сын, и вторая жена отца, – тогда еще никто не был арестован:
"Вошел отец Залика, пытливо посмотрел на меня. Церемонно поклонился. Я ответила тем же. Он был в пестром восточном халате и тюбетейке, что-то взял на подзеркальнике и вышел. Кажется, больше я его не видела. Много позже я узнала, что он тоже поэт <...>.
С отцом у Залика, по-видимому, были дружеские, сердечные отношения. Как-то я увидела шутливую записку Залика отцу, написанную по поводу того, что он не утерпел и "похитил" у него папиросу:
Поэт у зеркала справлял свой туалет,
А рядом нежная лежала папироса.
Соблазн был так велик – не выдержал поэт
И утащил красавицу без спроса.
Шутливостью прикрывалась глубокая нежность и привязанность друг к другу".
"Звезды" Елагина были напечатаны в "Новом мире" – 1988 год, N 12, тираж журнала – 1 110 000 экземпляров, а до того они много раз печатались в эмиграции – иначе говоря, сотни тысяч читателей знают из этой поэмы, как происходил арест Венедикта Марта: "Рукописи, брошенные на пол..." Кое-что добавляют к этой картине слова из воспоминаний Титовой:
"Отец работал в свое время в Японии и Китае. Он хорошо знал японский и китайский языки. Писал стихи в форме хокку и тана (танки). Написал роман "Война и война", который никто не печатал. Когда его забирали, он пошутил: "Вот наконец-то прочтут мой роман! " Взяли сундук, полный рукописей. Больше Венедикта Марта никто никогда не видел..."
Этим строкам в воспоминаниях Титовой неизбежно приходится верить. Если собрать все опубликованное Венедиктом Мартом – полтора-два десятка очень тонких поэтических сборников, несколько сборников рассказов, даже все то, что распылено по периодике, наконец, принять во внимание последний его, вышедший уже в Киеве в 1932 году сборник прозы "Дарэ, водяная свадьба" (кстати, переведенный на один или два иностранных языка), присовокупить уцелевшие в разных архивах письма) – много все равно не наберется. След, оставленный Венедиктом Мартом в творчестве его сына, оказался куда значительней.
Самого пристального внимания заслуживает и другой человек, решающим образом повлиявший на жизнь и творческое развитие молодого поэта.
Ольга Николаевна Штейнберг, по матери Орлова, родилась в Киеве в 1912 году. В начале тридцатых она вышла замуж и очень быстро с супругом разошлась (ничего, кроме имени Петр, о нем не известно). Фамилия отца звучала как еврейская, но была немецкой, и в дальнейшем это сыграло роль в судьбе Ивана и Ольги. С юных лет Ольга Штейнберг писала стихи (понятно, что никто их не печатал), ставила под ними псевдоним "О. Анстей" – в разговоре это странное слово произносилось всегда с ударением на первом слоге. Лишь недавно удалось довольно правдоподобно объяснить происхождение псевдонима. В интеллигентном доме Штейнбергов и Орловых сохранялась большая, не разоренная годами революции библиотека, где были и Цветаева, и Ходасевич в первоизданиях, и где, видимо, пользовалась любовью детей чудесная книга, написанная в традициях "Алисы в стране чудес": V. Anstey. Vice Versa, – по-русски книга тоже выходила: Ф. Анстей. Шиворот-навыворот, или Урок отцам. Фантастический роман. СПб, 1907; о том, что псевдоним "Анстей" – английский, говорит именно ударение на первом слоге (ср. в поэме "Память": "В годы те была моей женой / Анстей...") Все иные объяснения этого псевдонима – что поэтесса взяла его "на звук", что "держала значение в тайне", что он "звучит по-гриновски" – пока неубедительны. Впрочем, последнее – хоть на что-то похоже: увлечение Грином, почти запретным в тридцатые годы, у Киевской молодежи было огромно, доказательством тому служат многие стихотворения Елагина: гриновские герои сопровождали его всю жизнь.
Еще в 1932 году, когда в жизни Ольги Анстей и не маячил еще будущий Иван Елагин, несколько ее стихотворений попали через двоюродную сестру Андрея Белого Веру Жукову к такому суровому критику, как Бенедикт Лившиц. Пересказ отзыва сохранился в письме Ольги Анстей в Москву, к подруге юности, Белле Яковлевне Казначей:
"Бен (т.е. Бенедикт Лившиц. – Е. В.) сказал, что я законченный зрелый поэт, уже сейчас на уровне Софьи Парнок. Что мне нечему учиться и что ему не к чему придраться, как ни искал. Удивлялся, как из меня выработался готовый поэт "в провинции, без поэтического руководства". Что меня ждет поэтическая известность, благословил не печататься теперь, а писать для себя, для искусства, для будущего. Дал номер своего ленинградского телефона, чтобы я сейчас же по приезде (увы! когда?) позвонила ему: он поведет к Кузмину, к Ахматовой: против последней, однако, предостерегает: "она может заклевать молодое дарование". Муленыш, я очень счастлива: это ведь первая похвала серьезного критика".
В конце 1937 года в доме Орловых – Штейнбергов все чаще стал бывать юный Зангвильд-Иван, и нужно привести еще одну цитату из письма Ольги Анстей тому же адресату (точной даты на письме нет, видимо, относится оно к декабрю 1937 года), ибо документ всегда лучше "раскавыченного пересказа":
"... подобралась, в большинстве своем, очень зеленая компания <...> и действительно бывало очень весело, потому что мы и чтения по ролям устраивали от Шекспира до Ибсена и гусевской "Славы", и стихи на конкурс писали, и вроде рефератиков делали на разные темы. Главным образом радовался всему этому поэт – Зангвильд, удивительно талантливое и хорошее дитя. <...> Он стоит того, чтобы много о нем написать, и я когда-нибудь это сделаю. Он маленький, щупленький и черный, как галчонок, некрасивый, а когда стихи читает – глаза огромные сияют, рот у него большой и нежный, голос сухой, музыкальный, и читает он великолепно. Он так же сумасшедше, сомнамбулически живет стихами, как и я, я читаю свои стихи, он – свои, потом он мои на память, а потом мы взапуски, взахлеб, – кто во что горазд – всех поэтов от Жуковского до Ходасевича и Пастернака, и он это не попусту, а с толком, с большим пониманием. Он маме совсем в душу влез, этот галчонок, а это ведь не так легко. И вот был у нас траур и плач на реках вавилонских, когда тяжело заболел наш поэт – воспаление легких с плевритом, а он и так слабый, заморыш. Материальное положение у него скверное, поэтому ценители таланта носили ему не только апельсины, а еще масло и яйца. Вот вчера он в первый раз вышел и был у нас – ослабевший, задыхается от ходьбы, "плохонький какой", как говорит Царь-Девица. Очень страшно, чтобы теперь не вспыхнул туберкулез".
Такими словами Ольга Анстей описала своего будущего мужа. А в два часа ночи 17 июня 1938 года Иван и Ольга тайно обвенчались в церкви. Венчал их священник А. А. Глаголев, сын известного в Киеве священника, венчавшего в свое время Михаила Булгакова, а один из венцов при венчании держал десятилетний мальчик – Борис Борисович Ремизов, внук писателя Алексея Ремизова; память Бориса Борисовича многое для нас сберегла о жизни молодой четы Матвеевых в предвоенном Киеве и во время оккупации.
Сама Ольга Анстей в эти годы писала немного, в 1939 году в письме к Белле Казначей признавалась: "Детонька, за последние 2 года ведь очень мало стихов! В невыносимое это время 37 г. я почти не писала". Зато непрерывно писал Иван: многое из стихотворений тех лет попало в первые книги Елагина, вышедшие после войны в Германии. У супругов была настоящая творческая близость. Много лет спустя Ольга Анстей вспоминала – в письме из Нью-Йорка в Москву к Надежде Мальцевой (от 17 апреля 1978 г.):
"Да, у нас забавная совместная творческая биография. Помните "Октавы" ("Парк лихорадил")? Писал он их в молодости нашей, в Киеве перед войной. И написал уже несколько октав серединных (чудесных), а начало никак не выходило. Он ходил и канючил: – Я не могу начать! Не знаю, как начать!
Ходил по комнате (комната-то одна) и мычал: У-у-у... У-у-у... Наконец мне это уже в печенках село, и я говорю: – Ладно, пес с тобой, я тебе напишу начало. Села и с маху написала:
Парк лихорадил. Кашляли, ощерясь,
Сухие липы...
И то был толчок, и дальше его уж понесло: "Ветер, озверев..."
Subscribe

  • Не особо известные англичане

    Джеймс Реннелл Родд (1858-1941) Аталанта* Не ждите, что вернутся паруса; Стоять на берегу – не будет прока; Давно уже не слышат небеса Их голоса…

  • Для антологии "Роза Тюдоров"

    Джон Грей / John Gray (1866-1934) Крылья во тьме В туманном теплом сумраке прилива качаются рыбацкие ладьи, волнам вечерним бормоча ревниво…

  • Мышиная баллада

    Будем считать, что бельгийский поэт, лауреат Гонкуровской премии Уильям Клифф, "Вийон 21 века", поздравил нас этим стихотворением с…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 20 comments

  • Не особо известные англичане

    Джеймс Реннелл Родд (1858-1941) Аталанта* Не ждите, что вернутся паруса; Стоять на берегу – не будет прока; Давно уже не слышат небеса Их голоса…

  • Для антологии "Роза Тюдоров"

    Джон Грей / John Gray (1866-1934) Крылья во тьме В туманном теплом сумраке прилива качаются рыбацкие ладьи, волнам вечерним бормоча ревниво…

  • Мышиная баллада

    Будем считать, что бельгийский поэт, лауреат Гонкуровской премии Уильям Клифф, "Вийон 21 века", поздравил нас этим стихотворением с…